Это маленький ад детства, сжатый до формата четырёх стен с бессчётным количеством их и проёмов между. Замкнутые пространства маленького замкнутого самого себя со скрипучими не закрывающимися изнутри дверьми. С запотевшими окнами. С облупившейся побелкой высоких потолков.
Надпись на подоконнике: «Здесь был я». Был, чёрт возьми, был! А я тут есть.
В процедурной, наверное, остались вмятины в стене. На уровне головы. Вдалбливаться в стенку затылком, чтобы было больно кости черепа и оттого не было больно там, куда впивалась иголка шприца. В нижнее веко. Под ресницу. Если повезёт. Если ближе к виску, к щеке — болеть будет сильнее.
В первый раз я рыдала кровавыми слезами ни сколько от боли, а сколько от страха. Иголка попала в сосудик и я, уже после, в коридоре, прислонившись лбом, чтобы не упасть, к холодному зеркалу в стене, смотрела как медленно мой правый глаз наполняется кровью.
— Тебе больно?
— Нет, что ты,- под глазами чёрные круги, мелкая россыпь синяков на нижнем веке и восковая жёлтая скула.
От таблеток аллергические пятна на плечах, ключицах и запястьях. У еды нет вкуса, а у яблок неприятный металлический привкус.
Зрачки расширены до едва различимого цвета радужки. Без слёз на солнце не взглянешь.
— Ты скажи, я вампир, да? Мне на солнце больно.
— Но больше похожа на наркоманку.
Сумерки приносят неразличимость предметов быстрее, чем наступает сама темнота.
Слепому не объяснить как это — видеть. Зрячему, закрыв глаза, легко представить обратное. А плохо видеть — это как? Это как расфокусировка в фотоаппарате. Или как шевелёнка в кадре.
Не видно второй. Первая неумолимо плывёт и держится только на том, что точно знаешь: слева Ш, справа Б. Н или К? Н или К? Н или К?…
Не щурься. Не щурься. Не щурься.
Телевизора нет, да и к чёрту его. Читать тоже нельзя. Это хуже. Спасают только разговоры:
— Когда мама ушла на работу, я разбила банку молотого перца. Ладони в перце, а я давай размазывать по щекам слёзы…Глаза щипало невероятно.
— Мне в школе на перемене попали камнем в глаз. Камнем в глаз. Камнем…
— Я любил смотреть на солнце…
— У меня глаза разного цвета. Синий видит хуже карего.
— Я читала. В темноте. С фонариком под одеялом. Так интереснее. Честно интереснее.
— Мы всей семьёй жили в Осетии, а потом переехали в Астрахань. У нас у всех зрение ухудшилось. Сразу.
— А я вообще ни куя не вижу!
— Стас, не ругайся матом!!!
— А что? Я же действительно ни куя не вижу…
С толстыми стёклами нелепых, какие только и могут быть у детей, очков. С огромными увеличенными от линз на дальнозоркость, со смотрящими в разные стороны, с постоянно слезящимися, опухшими, красными, тусклыми или, наоборот, блестящими детскими глазами. Детскими.
— Посмотри мне в глаз. В левый. Видишь это белое пятно? — на карей радужке глаза будто разлитое на полированной поверхности стола молоко,- Когда это пятно станет размером с зрачок — я ничего не увижу.
Они чудесные. С битыми и посаженными на скотч стёклами очков, с дужками на шнурочках от уха и вокруг шеи «мама сказала, чтобы не потерял». Ловят стрекоз в больничном дворике, пишут друг другу записки, по ночам перестукиваются по стенке, вместе едят домашние пирожки, которые приносит бабушка, мажут друг друга по ночам зубной пастой и обещают встретиться через полгода в той же палате.
Маленький мир формата больничных комнат.
— Вот ты представь, они чуть-чуть не разнесли ко всем чертям всю планету ядерными бомбами, а лекарства для стопроцентно стопроцентного зрения так и не нашли!
— А если бы нашли, куда бы делись все эти?
— Кто эти?
— Ну те, что кричат каждое утро «на укоолы! дети, на уколыы!», и эти, что выписывают очки, и ещё вот эти в белых халатах… Ты хочешь лишить этих взрослых работы?
Я киваю.
— Сними очки. Я хочу посмотреть в твои зрачки.
— Что ты видишь?
— Отражение себя в тебе.
— А я без них не вижу ничего…